Мы -- т.е. я, мой братъ Борисъ и сынъ Юра. Но они -- где-то по другимъ одиночкамъ. Я по неделямъ не вижу даже тюремнаго надзирателя. Только чья-то рука просовывается съ едой и чей-то глазъ каждыя 10-15 минутъ заглядываетъ въ волчекъ. Обладатель глаза ходитъ неслышно, какъ привидение, и мертвая тишина покрытыхъ войлокомъ тюремныхъ корридоровъ нарушается только редкимъ лязгомъ дверей, звономъ ключей и изредка какимъ-нибудь дикимъ и скоро заглушаемымъ крикомъ. Только одинъ разъ я явственно разобралъ содержание этого крика: -- Товарищи, братишки, на убой ведутъ... Ну, что же... Въ какую-то не очень прекрасную ночь вотъ точно такъ же поведутъ и меня. Все объективныя основания для этого "убоя" есть. Мой расчетъ заключается, въ частности, въ томъ, чтобы не дать довести себя до этого "убоя". Когда-то, еще до голодовокъ социалистическаго рая, у меня была огромная физическая сила. Кое-что осталось и теперь. Каждый день, несмотря на голодовку, я все-таки занимаюсь гимнастикой, неизменно вспоминая при этомъ андреевскаго студента изъ "Разсказа о семи повешенныхъ". Я надеюсь, что у меня еще хватитъ силы, чтобы кое-кому изъ людей, которые вотъ такъ, ночью, войдутъ ко мне съ револьверами въ рукахъ, переломать кости и быть пристреленнымъ безъ обычныхъ убойныхъ обрядностей... Все-таки -- это проще... Но, можетъ, захватятъ соннаго и врасплохъ -- какъ захватили насъ въ вагоне? И тогда придется пройти весь этотъ скорбный {11} путь, исхоженный уже столькими тысячами ногъ, со скрученными на спине руками, все ниже и ниже, въ таинственный подвалъ ГПУ... И съ падающимъ сердцемъ ждать последняго -- уже неслышнаго -- толчка въ затылокъ. Ну, что-жъ... Неуютно -- но я не первый и не последний. Еще неуютнее мысль, что по этому пути придется пройти и Борису. Въ его биографии -- Соловки, и у него совсемъ ужъ мало шансовъ на жизнь. Но онъ чудовищно силенъ физически и едва-ли дастъ довести себя до убоя... А какъ съ Юрой? Ему еще нетъ 18-ти летъ. Можетъ быть, пощадятъ, а можетъ быть, и нетъ. И когда въ воображении всплываетъ его высокая и стройная юношеская фигура, его кудрявая голова... Въ Киеве, на Садовой 5, после ухода большевиковъ я виделъ человеческия головы, простреленныя изъ нагана на близкомъ разстоянии: "...Пуля имела модный чеканъ, И мозгъ не вытекъ, а выперъ комомъ..." Когда я представляю себе Юру, плетущагося по этому скорбному пути, и его голову... Нетъ, объ этомъ нельзя думать. Отъ этого становится тесно и холодно въ груди и мутится въ голове. Тогда хочется сделать что-нибудь решительно ни съ чемъ несообразное. Но не думать -- тоже нельзя. Безконечно тянутся безсонныя тюремныя ночи, неслышно заглядываетъ въ волчекъ чей-то почти невидимый глазъ. Тускло светитъ съ середины потолка электрическая лампочка. Со стенъ несетъ сыростью. О чемъ думать въ такия ночи? О будущемъ думать нечего. Где-то тамъ, въ таинственныхъ глубинахъ Шпалерки, уже, можетъ быть, лежитъ клочекъ бумажки, на которомъ чернымъ по белому написана моя судьба, судьба брата и сына, и объ этой судьбе думать нечего, потому что она -- неизвестна, потому что въ ней изменить я уже ничего не могу. Говорятъ, что въ памяти умирающаго проходитъ вся его жизнь. Такъ и у меня -- мысль все настойчивее возвращается къ прошлому, къ тому, что за все эти революционные годы было перечувствовано, передумано, сделано, -- точно на какой-то суровой, аскетической исповеди передъ самимъ собой. Исповеди темъ более суровой, что именно я, какъ "старший въ роде", какъ организаторъ, а въ некоторой степени и инициаторъ побега, былъ ответственъ не только за свою собственную жизнь. И вотъ -- я допустилъ техническую ошибку. БЫЛО-ЛИ ЭТО ОШИБКОЙ? Да, техническая ошибка, конечно, была -- именно въ результате ея мы очутились здесь. Но не было ли чего-то более глубокаго -- не было ли принципиальной ошибки въ нашемъ решении бежать изъ России. Неужели же нельзя было остаться, жить такъ, какъ живутъ миллионы, пройти вместе со своей страной {12} весь ея трагический путь въ неизвестность? Действительно ли не было никакого житья? Никакого просвета? Внешняго толчка въ сущности не было вовсе. Внешне наша семья жила въ последние годы спокойной и обезпеченной жизнью, более спокойной и более обезпеченной, чемъ жизнь подавляющаго большинства квалифицированной интеллигенции. Правда, Борисъ прошелъ многое, въ томъ числе и Соловки, но и онъ, даже будучи ссыльнымъ, устраивался какъ-то лучше, чемъ устраивались другие... Я вспоминаю страшныя московския зимы 1928 -- 1930 г. г., когда Москва -- конечно, рядовая, неоффициальная Москва -- вымерзала отъ холода и вымирала отъ голода. Я жилъ подъ Москвой, въ 20 верстахъ, въ Салтыковке, где живутъ многострадальные "зимогоры", для которыхъ въ Москве не нашлось жилплощади.
|