Одно время, когда начали срываться эшелоны, работы стало меньше, потомъ, когда Якименко сталъ подъ сурдинку включать въ списки людей, которыхъ Чекалинъ уже по разу, или больше, снималъ съ эшелоновъ -- работа опять стала безпросыпной. Въ этотъ периодъ времени со мною случилось происшествие, въ сущности, пустяковое, но какъ-то очень ужъ глубоко врезавшееся въ память. На разсвете, передъ уходомъ заключенныхъ на работы, и вечеромъ, во время обеда, передъ нашими палатками маячили десятки оборванныхъ крестьянскихъ ребятишекъ, выпрашивавшихъ всякие съедобные отбросы. Странно было смотреть на этихъ детей "вольнаго населения", более нищаго, чемъ даже мы, каторжники, ибо свои полтора фунта хлеба мы получали каждый день, а крестьяне и этихъ полутора фунтовъ не имели. Нашимъ продовольствиемъ заведывалъ Юра. Онъ ходилъ за хлебомъ и за обедомъ. Онъ же игралъ роль распределителя лагерныхъ объедковъ среди детворы. У насъ была огромная, литровъ на десять, аллюминиевая кастрюля, которая была участницей уже двухъ нашихъ попытокъ побега, а впоследствии участвовала и въ третьей. Въ эту кастрюлю Юра собиралъ то, что оставалось отъ лагерныхъ щей во всей нашей палатке. Щи эти обычно варились изъ гнилой капусты и селедочныхъ головокъ -- я такъ и не узналъ, куда девались селедки отъ этихъ головокъ... Немногие изъ лагерниковъ отваживались есть эти щи, и они попадали детямъ. Впрочемъ, многие изъ лагерниковъ урывали кое-что и изъ своего хлебнаго пайка. Я не помню, почему именно все это такъ вышло. Кажется, Юра дня два-три подрядъ вовсе не выходилъ изъ УРЧ, я -- тоже, наши соседи по привычке сливали свои объедки въ нашу кастрюлю. Когда однажды я вырвался изъ УРЧ, чтобы пройтись -- хотя бы за обедомъ -- я обнаружилъ, что моя кастрюля, стоявшая подъ нарами, была полна до краевъ, и содержимое ея превратилось въ глыбу сплошного льда. Я решилъ занести кастрюлю на кухню, поставить ее на плиту и, когда ледъ слегка оттаетъ, выкинуть всю эту глыбу вонъ и въ пустую кастрюлю получить свою порцию каши. {162} Я взялъ кастрюлю и вышелъ изъ палатки. Была почти уже ночь. Пронзительный морозный ветеръ вылъ въ телеграфныхъ проводахъ и засыпалъ глаза снежной пылью. У палатокъ не было никого. Стайки детей, который въ обеденную пору шныряли здесь, уже разошлись. Вдругъ какая-то неясная фигурка метнулась ко мне изъ-за сугроба, и хриплый, застуженный детский голосокъ пропищалъ: -- Дяденька, дяденька, можетъ, что осталось, дяденька, дай!.. Это была девочка летъ, вероятно, одиннадцати. Ея глаза подъ спутанными космами волосъ блестели голоднымъ блескомъ. А голосокъ автоматически, привычно, безъ всякаго выражения, продолжалъ скулить: -- Дяденька, да-а-а-ай... -- А тутъ -- только ледъ. -- Отъ щей, дяденька? -- Отъ щей. -- Ничего, дяденька, ты только дай... Я его сейчасъ, ей Богу, сейчасъ... Отогрею... Онъ сейчасъ вытряхнется... Ты только дай! Въ голосе девочки была суетливость, жадность и боязнь отказа. Я соображалъ какъ-то очень туго и стоялъ въ нерешимости. Девочка почти вырвала кастрюлю изъ моихъ рукъ... Потомъ она распахнула рваный зипунишко, подъ которымъ не было ничего -- только торчали голыя острыя ребра, прижала кастрюлю къ своему голому тельцу, словно своего ребенка, запахнула зипулишко и села на снегъ. Я находился въ состоянии такой отупелости, что даже не попытался найти объяснение тому, что эта девочка собиралась делать. Только мелькнула ассоциации о ребенке, о материнскомъ инстинкте, который какимъ-то чудомъ живетъ еще въ этомъ изсохшемъ тельце... Я пошелъ въ палатку отыскивать другую посуду для каши своей насущной. Въ жизни каждаго человека бываютъ минуты великаго унижения. Такую минуту пережилъ я, когда, ползая подъ нарами въ поискахъ какой-нибудь посуды, я сообразилъ, что эта девочка собирается тепломъ изголодавшагося своего тела растопить эту полупудовую глыбу замерзшей, отвратительной, свиной -- но все же пищи. И что во всемъ этомъ скелетике -- тепла не хватитъ и на четверть этой глыбы. Я очень тяжело ударился головой о какую-то перекладину подъ нарами и, почти оглушенный отъ удара, отвращения и ярости, выбежалъ изъ палатки. Девочка все еще сидела на томъ же месте, и ея нижняя челюсть дрожала мелкой частой дрожью. -- Дяденька, не отбирай! -- завизжала она. Я схватилъ ее вместе съ кастрюлей и потащилъ въ палатку. Въ голове мелькали какия-то сумасшедшия мысли. Я что-то, помню, говорилъ, но, думаю, что и мои слова пахли сумасшедшимъ домомъ. Девочка вырвалась въ истерии у меня изъ рукъ и бросилась къ выходу изъ палатки. Я поймалъ ее и посадилъ на нары. Лихорадочно, дрожащими руками я сталъ шарить на полкахъ подъ нарами. {163} Нашелъ чьи-то объедки, полъ пайка Юринаго хлеба и что-то еще.
|