Девочка не ожидала, чтобы я протянулъ ей ихъ. Она судорожно схватила огрызокъ хлеба и стала запихивать себе въ ротъ. По ея грязному личику катились слезы еще не остывшаго испуга. Я стоялъ передъ нею, пришибленный и растерянный, полный великаго отвращения ко всему въ мире, въ томъ числе и къ самому себе. Какъ это мы, взрослые люди России, тридцать миллионовъ взрослыхъ мужчинъ, могли допустить до этого детей нашей страны? Какъ это мы не додрались до конца? Мы, русские интеллигенты, зная ведь, чемъ была "великая французская революция", могли мы себе представить, чемъ будетъ столь же великая революция у насъ!.. Какъ это мы не додрались? Какъ это мы все, все поголовно, не взялись за винтовки? Въ какой-то очень короткий мигъ -- вся проблема гражданской войны и революции осветилась съ безпощадной яркостью. Что помещики? Что капиталисты? Что профессора? Помещики -- въ Лондоне, капиталисты -- въ Наркомторге, профессора -- въ академии. Безъ виллъ и автомобилей -- но живутъ... А вотъ все эти безымянные мальчики и девочки?.. О нихъ мы должны были помнить прежде всего -- ибо они будущее нашей страны... -- А вотъ -- не вспомнили... И вотъ, на костяхъ этого маленькаго скелетика -- миллионовъ такихъ скелетиковъ -- будетъ строиться социалистический рай. Вспоминался карамазовский вопросъ о билете въ жизнь... Нетъ, ежели бы имъ и удалось построить этотъ рай -- на этихъ скелетикахъ, -- я такого рая не хочу. Вспомнилась и фотография Ленина въ позе Христа, окруженнаго детьми: "не мешайте детямъ приходить ко мне"... Какая подлость! Какая лицемерная подлость!.. И вотъ -- много вещей видалъ я на советскихъ просторахъ -- вещей, на много хуже этой девочки съ кастрюлей льда. И много е -- какъ-то забывается. А девочка не забудется никогда. Она для меня стала какимъ-то символомъ, символомъ того, что сделалось съ Россией. НОЧЬ ВЪ УРЧ Шли дни. Уходили эшелоны. Ухудшалось питание. Наши посылки активъ изъ почтово-посылочной экспедиции лагеря разворовывалъ настойчиво и аккуратно -- риска уже не было никакого: все равно на БАМ. Одинъ за другимъ отправлялись на БАМ и наши славные сотоварищи по УРЧу. Твердунъ, который принималъ хотя и второстепенное, но все же весьма деятельное участие въ нашей травле, пропилъ отъ обалдения свой последний бушлатъ и плакалъ въ мою жилетку о своей загубленной молодой жизни. Онъ былъ польскимъ комсомольцемъ (фамилия -- настоящая), перебравшимся нелегально, кажется, изъ Вильны и, по подозрению неизвестно въ чемъ, отправленнымъ на пять летъ сюда... Даже Стародубцевъ махнулъ на насъ рукой и вынюхивалъ пути къ обходу БАМовскихъ перспективъ. Очень грустно констатировать этотъ фактъ, но отъ БАМа Стародубцевъ какъ-то отвертелся. А силы все падали. Я хирелъ и тупелъ съ каждымъ днемъ. {164} Мы съ Юрой кончали наши очередные списки. Было часа два ночи. УРЧ былъ пустъ. Юра кончилъ свою простыню. -- Иди ка, Квакушка, въ палатку, ложись спать. -- Ничего, Ватикъ, посижу, пойдемъ вместе. У меня оставалось работы минутъ на пять. Когда я вынулъ изъ машинки последние листы, то оказалось, что Юра уселся на полъ, прислонился спиной къ стене и спитъ. Будить его не хотелось. Нести въ палатку? Не донесу. Въ комнате была лежанка, на которой подремывали все, у кого были свободные полчаса, въ томъ числе и Якименко. Нужно взгромоздить Юру на эту лежанку, тамъ будетъ тепло, пусть спитъ. На полу оставлять нельзя. Сквозь щели пола дули зимние сквозняки, наметая у карниза тоненькие сугробики снега. Я наклонился и поднялъ Юру. Первое, что меня поразило -- это его страшная тяжесть. Откуда? Но потомъ я понялъ: это не тяжесть, а моя слабость. Юрины пудовъ шесть брутто казались тяжелее, чемъ раньше были пудовъ десять. Лежанка была на уровне глазъ. У меня хватило силы поднять Юру до уровня груди, но дальше не шло никакъ. Я положилъ Юру на полъ и попробовалъ разбудить. Не выходило ничего. Это былъ уже не сонъ. Это былъ, выражаясь спортивнымъ языкомъ, коллапсъ... Я все-таки изловчился. Подтащилъ къ лежанке ящикъ опять поднялъ Юру, взобрался съ нимъ на ящикъ, положилъ на край ладони и, приподнявшись, перекатилъ Юру на лежанку. Перекатываясь, Юра ударился вискомъ о край кирпичнаго изголовья... Тоненькая струйка крови побежала по лицу. Обрывкомъ папиросной бумаги я заклеилъ ранку. Юра не проснулся. Его лицо было похоже на лицо покойника, умершаго отъ долгой и изнурительной болезни. Алыя пятна крови резкимъ контрастомъ подчеркивали мертвенную синеву лица. Провалившияся впадины глазъ. Заострившийся носъ. Высохшия губы. Неужели это конецъ?.. Впечатление было такимъ страшнымъ, что я наклонился и сталъ слушать сердце... Нетъ, сердце билось... Плохо, съ аритмией, но билось... Этотъ короткий, на несколько секундъ, ужасъ окончательно оглушилъ меня.
|