Нужно было создать иной костюм, иные развлечения, иное миросозерцание и по мере возможности даже и иной язык. Всякая общность, и внутренняя, и внешняя, затрудняла бы реализацию новых отношений. Дворянская фуражка с красным околышем, которую мне случалось видеть даже и в эмиграции была в последние десятилетия последним остатком петровских завоеваний. Все потеряно: поместья, чины, молодость и Россия; сидит человек на церковной паперти и продает газеты. Человек совсем уже стар и не совсем все-таки трезв. Его коммерческое предприятие очень уже похоже на подаяние: покупатели норовят не взять мелкой сдачи, купить ненужную газету: жалко старичка. Но на дворянской голове красуется, все-таки, дворянская фуражка: последнее, самое последнее, что еще осталось от прекрасных дней диктатуры его сословия. Пример этого старичка, впрочем, не совсем исчерпывает дворянскую проблему сегодняшнего дня: есть еще в эмиграции собрания дворян тамбовской, а также и прочих губерний. Есть и другие вещи: мой добрый приятель, русский юноша необычайной одаренности, носивший очень известное в эмиграции имя - вообще, "жених, что надо" - получил отказ ввиду его недворянского происхождения. Семья проектировавшейся невесты сидела уже давно "на дне", не на таком, как старичок с газетами, но очень близко к газетам: мелкое и неумелое ремесло, подаяние эмигрантских организаций, и не было даже надежды на переворот, который возвратит потерянные именья, - обычная и единственная надежда этого слоя людей, - ибо имений не было уже и в России. Но дворянское классовое сознание мощно подавляло все очевидности нынешнего и будущего "экономического" бытия... Это происходило в эмиграции и почти в середине XX века. Можно себе представить, что происходило в Тамбовской губернии и в середине восемнадцатого века. Петр, с его "окном в Европу" и в шляхетство, свалился как манна небесная, на одержимое похотью власти дворянское сословие. Едва ли можно предполагать, что дворянство сразу сообразило все вытекающие из Петра последствия: "великий преобразователь", как и все русские цари, дворянство недолюбливал очень сильно и считал его сословием лодырей и тунеядцев. Но он не соображал, что именно он делал, и дворянство едва ли сразу сообразило, какие из всего этого могут проистечь выгоды. Перед самой смертью Петр начал, наконец, по-видимому, что-то, все-таки, соображать - отсюда, кроме болезни, и отчаянное настроение преобразователя. К этому же моменту сообразило обстановку и дворянство: прежде всего надо убрать монархию. Все остальное пошло, более или менее, автоматически. Вам нужен иной костюм, чтобы даже по внешности отгородиться от раба, - вот вам голландский кафтан с чужого плеча. Вам нужны иные развлечения - вот вам ассамблеи. Вам нужно иное мировоззрение - вот вам Лейбниц, Пуфендорф, Шеллинг и Гегель. Вам нужен иной язык - вот, вам, пожалуйста, раньше голландский, а потом французский. Вам нужно иное искусство - вот вам, пожалуйста, Растрелли, вместо Рублева, и Ватто - вместо иконописи. Я этим не хочу сказать, что Лейбниц, ассамблеи, французский язык, Растрелли или Ватто плохи сами по себе: Лейбниц, говорят, истинно великий философ, французский язык - очень богатый язык, и Растрелли, конечно, выдающийся зодчий. Но все дело в том, что ни Лейбниц, ни Растрелли, ни все прочие были для России совершенно не нужны, и что они были использованы только для стройки проволочных заграждений между "первенствующим сословием" и всеми теми, кто остался вне первенствующих рядов. Пресловутая "пропасть между народом и интеллигенцией" была вырыта именно на этом участке: мужик молился на иконы рублевских писем и считал Ватто барским баловством - и был, конечно, совершенно прав. Мужик верил и верит и в Бога и в Россию, а не в Лейбница и Гегеля и тоже, конечно, совершенно прав. Сейчас это можно констатировать с абсолютной очевидностью: когда России пришлось плохо, то даже Сталин ухватился не за Гегеля и Маркса, а за Церковь, за Святую Русь, и даже за Святого Благоверного Князя Александра Невского. Вот они и вывезли. Потери русской культуры были чудовищны. Подсчитать их мы не сможем никогда. В стройке национальной культуры наступил двухвековой застой. То, что было создано дворянством - оказалось в большинстве случаев народу и ненужным, и чуждым. Но, - как и при всех революциях в мире - мы видим то, что осталось, ТО, что все- таки выросло, и не видим ТОГО, что погибло. Мы видим Ломоносовых, которым удалось проскочить, видим Шевченко или Кольцова, которые проскочили изуродованными, и мы не видим и не можем видеть тех, кто так и не смог проскочить. Мы видим растреллиевские дворцы, но тот русский стиль зодчества, который в Московской Руси дал такие "поразительные" образцы, заглох и до сего времени. Заглохла русская иконопись. Заглох русский бытовой роман - даже русский язык стал глохнуть, ибо тот образованный слой, который должен был создавать русскую литературную речь, лет полтораста не только говорил, но и думал по-французски.
|