Лицо стало бледнымъ, какъ бумага, -- пять месяцевъ одиночки безъ прогулокъ, свиданий и книгъ. Но плечи -- такъ же массивны, какъ и раньше. Онъ выпрямляется и своими близорукими глазами ищетъ въ толпе меня и Ирину. Я кричу: -- Cheer up, Bobby! Борисъ что-то отвечаетъ, но его голоса не слышно: не я одинъ бросаю такой, можетъ быть, прощальный крикъ. Борисъ выпрямляется, на его лице бодрость, которую онъ хочетъ внушить намъ, онъ подымаетъ руку, но думаю, онъ насъ не видитъ: темно и далеко. Черезъ несколько секундъ его могучая фигура исчезаетъ въ рамке вагонной двери. Сердце сжимается ненавистью и болью... Но, о Господи... Идутъ еще и еще. Вотъ какия-то девушки въ косыночкахъ, въ ситцевыхъ юбчонкахъ -- безъ пальто, безъ одеялъ, безо всякихъ вещей. Какой-то юноша летъ 17-ти, въ однихъ только трусикахъ и въ тюремныхъ "котахъ". Голова и туловище закутаны какимъ-то насквозь продырявленнымъ одеяломъ. Еще юноша, почти мальчикъ, въ стоптанныхъ "тапочкахъ", въ безрукавке и безъ ничего больше... И этихъ детей въ такомъ виде шлютъ въ Соловки!.. Что они, шестнадцатилетния, сделали, чтобы ихъ обрекать {244} на медленную и мучительную смерть? Какие шансы у нихъ вырваться живыми изъ Соловецкаго ада?.. Личную боль перехлестываетъ что-то большее. Ну, что Борисъ? Съ его физической силой и жизненнымъ опытомъ, съ моей финансовой и прочей поддержкой съ воли -- а у меня есть чемъ поддержать, и пока у меня есть кусокъ хлеба -- онъ будетъ и у Бориса -- Борисъ, можетъ быть, пройдетъ черезъ адъ, но у него есть шансы и пройти и выйти. Какие шансы у этихъ детей? Откуда они? Что сталось съ ихъ родителями? Почему они здесь, полуголыя, безъ вещей, безъ продовольствия? Где отецъ вотъ этой 15-16-летней девочки, которая ослабевшими ногами пытается переступать съ камня на камень, чтобы не промочить своихъ изодранныхъ полотняныхъ туфелекъ? У нея въ рукахъ -- ни одной тряпочки, а въ лице -- ни кровинки. Кто ея отецъ? Контръ-революционеръ ли, уже "ликвидированный, какъ классъ", священникъ ли, уже таскающий бревна въ ледяной воде Белаго моря, меньшевикъ ли, замешанный въ шпионаже и ликвидирующий свою революционную веру въ камере какого-нибудь страшнаго суздальскаго изолятора? Но процессия уже закончилась. "Вороны" ушли. У вагоновъ стоитъ караулъ. Вагоновъ не такъ и много: всего пять штукъ. Я тогда еще не зналъ, что въ 1933 году будутъ слать не вагонами, а поездами... Публика расходится, мы съ Ириной еще остаемся. Ирина хочетъ продемонстрировать Борису своего потомка, я хочу передать еще кое-какия вещи и деньги. Въ дипломатическия переговоры съ караульнымъ начальникомъ вступаетъ Ирина съ потомкомъ на рукахъ. Я остаюсь на заднемъ плане. Молодая мать съ двумя длинными косами и съ малюткой, конечно, подействуетъ гораздо сильнее, чемъ вся моя советская опытность. Начальникъ конвоя, звеня шашкой, спускается со ступенекъ вагона. "Не полагается, да ужъ разъ такое дело"... Беретъ на руки свертокъ съ первенцемъ: "ишь ты, какой онъ... У меня тоже малецъ вроде этого есть, только постарше... ну, не ори, не ори, не съемъ... сейчасъ папаше тебя покажемъ". Начальникъ конвоя со сверткомъ въ рукахъ исчезаетъ въ вагоне. Намъ удается передать Борису все, что нужно было передать... И все это -- уже въ прошломъ... Сейчасъ снова боль, и тоска, и тревога... Но сколько разъ былъ последний разъ, который не оказывался последнимъ... Можетъ быть, и сейчасъ вывезетъ. ___ Отъ Подпорожья мы подъ небольшимъ конвоемъ идемъ къ станции. Начальникъ конвоя -- развеселый и забубеннаго вида паренекъ, летъ двадцати, заключенный, попавший сюда на пять летъ за какое-то убийство, связанное съ превышениемъ власти. Пареньку очень весело идти по освещенному яркимъ солнцемъ и уже подтаивающему снегу, онъ болтаетъ, поетъ, то начинаетъ разсказывать {245} какия-то весьма путанныя истории изъ своей милицейской и конвойной практики, то снова заводитъ высокимъ голоскомъ: "Ой, на гори, тай жинци жн-у-у-ть..." и даже пытается разсеять мое настроение. Какъ это ни глупо, но это ему удается. На станции онъ для насъ восьмерыхъ выгоняетъ полвагона пассажировъ. -- Нужно, чтобы нашимъ арестантикамъ место было. Те, сволочи, кажинный день въ своихъ постеляхъ дрыхаютъ, надо и намъ буржуями проехаться. Поехали. Я вытаскиваю письмо Бориса, прочитываю его и выхожу на площадку вагона, чтобы никто не виделъ моего лица. Холодный ветеръ сквозь разбитое окно несколько успокаиваетъ душу. Минутъ черезъ десять на площадку осторожненько входитъ начальникъ конвоя. -- И чего это вы себя грызете? Нашему брату жить надо такъ: день прожилъ, поллитровку выдулъ, бабу тиснулъ -- ну, и давай. Господи, до другого дня...
|